Впоследствии Пэтси больше никогда не смотрела на меня так, как смотрела прежде, но я не хотел признаваться в том, что имею отношение к происшествию на лестнице, поэтому не мог спросить ее, что она тогда почувствовала.
Тем временем все в доме знали, что каждое утро ее рвет в ванной комнате, а еще у нее появилась привычка слоняться по кухне, повторяя, что вся еда ей отвратительна. Папашка, согнанный с привычного места за столом, проводил теперь долгие часы во флигеле.
Он не разговаривал с рабочими – вообще ни с кем не разговаривал, а только смотрел телевизор и пил пиво, но на самом деле ничего не видел и не слышал.
Затем однажды вечером, когда Пэтси приехала поздно и, войдя в кухню, объявила, что больна и Жасмин должна приготовить ей поесть, Папашка уселся за стол напротив дочери и велел мне убираться вон.
«Нет уж, позволь ему остаться, если собираешься со мной разговаривать, – сказала Пэтси. – Ну, выкладывай».
Я не знал, что делать, поэтому вышел в коридор и прислонился к косяку, откуда мог видеть лицо Пэтси и затылок Папашки и слышать каждое произнесенное слово.
«Я дам тебе за это пятьдесят тысяч долларов», – сказал Папашка.
Пэтси смотрела на него не меньше минуты, а потом спросила: «О чем ты?»
«Я знаю, ты беременна, – сказал он. – Пятьдесят тысяч. И ты оставляешь ребенка здесь, с нами».
«Ты безумный старик, – усмехнулась она. – Тебе шестьдесят пять. Что ты собираешься делать с младенцем? Думаешь, я соглашусь снова пройти через все это за каких-то пятьдесят косых?»
«Сто тысяч долларов, – спокойно продолжал Папашка, а потом вдруг прошипел: – Двести тысяч долларов, Пэтси Блэквуд. Получишь их в день, когда ребенок родится и ты подпишешь отказ от него, передав на мое попечение».
Пэтси вскочила из-за стола и резко отпрянула, злобно глядя на отца.
«Какого черта ты не сказал мне об этом вчера? – завопила она, сжав кулаки и топая ногами. – Какого черта ты не сказал мне об этом сегодня утром? Безумный старик! Будь ты проклят!»
Она повернулась и выскочила из кухни, хлопнув дверью с натянутой на ней сеткой, а Папашка уронил голову на грудь.
Я зашел в кухню и постоял с ним рядом.
«Она успела от него избавиться», – произнес он, не поднимая головы.
Дед был совершенно убит этими событиями, но больше ни разу не сказал о них ни слова и снова замкнулся в полном молчании.
Что до Пэтси, то она на самом деле пару дней провела в своей комнате под присмотром Жасмин, а затем отправилась в своем новом фургоне колесить с одного деревенского праздника на другой.
Мне стало очень любопытно. Неужели Пэтси немедленно забеременеет только для того, чтобы получить двести тысяч долларов? И каково это – заиметь сестренку или братишку? Я действительно хотел это знать.
Папашка потихоньку начал возвращаться к труду, хлопоча на ферме в одиночку: белил заборы, там, где это было нужно, подрезал азалии, сооружал новые клумбы. Он не только высадил больше, чем прежде, осенних цветов, но изменил весь облик сада, сделав его еще прекраснее. Особенно ему нравилась красная герань, и, хотя она не очень долго цвела в жару, он высаживал много герани на клумбы и частенько отходил назад, чтобы посмотреть издали, как получается задуманный орнамент.
Какое-то время, совсем недолго, казалось, будто все у нас налаживается. Вроде бы радость не совсем исчезла из Блэквуд-Мэнор. Гоблин вел себя хорошо, но его лицо отражало, как в зеркале, растущие внутри меня напряжение и тревогу. Леденящая эйфория дала трещину. Страх вновь завоевывал мой разум.
Чего я боялся? Смерти, наверное. Мне очень хотелось увидеть призрак Маленькой Иды, но этого не случилось, а потом Большая Рамона как-то сказала, что когда люди попадают на небо, то они больше не появляются на земле, если только на то нет особой причины. Мне хотелось в последний раз взглянуть на Маленькую Иду. Я знал, что Милочка никогда не появится, но с Маленькой Идой были связаны особые надежды. Я все время спрашивал себя, как долго она пролежала мертвая в моей постели.
Тем временем жизнь в Блэквуд-Мэнор продолжалась.
Большая Рамона, Жасмин и Лолли, как всегда, идеально справлялись с делами в кухне, даже во время наплыва туристов. Папашка как заведенный продолжал чинить и обновлять все, что ни попадалось под руку, не давая себе отдыха, и к восьми часам вечера замертво валился на кровать.
Большая Рамона старалась как могла всех приободрить, все время что-то пекла по своим «особым рецептам» и даже несколько раз уговорила Пэтси пообедать со мной (в те дни, когда Папашка уезжал по делам), видимо считая, что мне это нужно, хотя на самом деле я не испытывал необходимости в общении с матерью. Приезжали и уезжали интересные гости, тетушка Куин писала прелестные письма, а на Пасху в Блэквуд-Мэнор съехался народ даже издалека. На лужайке стояли столы и играла музыка.
Папашка почти не принимал участия в устройстве пасхального банкета, и все понимали почему. Правда, он появился на празднике, принарядившись в светлый льняной костюм, но все время молча просидел в кресле, наблюдая за танцующими, и выглядел безжизненным, словно душа его давно воспарила. Провалившиеся глаза и желтоватая кожа делали его похожим на человека, удостоенного видения, после которого обычная жизнь потеряла для него всякое очарование.
При одном только взгляде на Папашку у меня перехватывало горло. Паника усиливалась. Сердце начинало биться, как молот, стук его отдавался в ушах. Над головой сияло идеально голубое небо, воздух был теплым, маленький оркестрик играл прелестную музыку, а у меня зуб на зуб не попадал.
В самом центре танцплощадки выплясывал Гоблин, одетый, как и я, в белый костюм-тройку. Он выглядел совсем как настоящий человек из плоти и крови и все время шнырял и лавировал между танцующими. Ему, видимо, было все равно, смотрю я на него или нет. Но потом он бросил на меня взгляд, сразу погрустнел, остановился и протянул ко мне обе руки. Лицо его было омрачено печалью, но на этот раз оно отражало не мои чувства, ибо я дрожал от страха.
«Тебя никто не видит!» – прошептал я едва слышно, и внезапно все вокруг стали для меня чужими, совсем как во время поминальной мессы Линелль.
А может быть, я просто почувствовал себя чудовищем из-за того, что способен видеть Гоблина, который и был единственным действительно близким мне существом, и ничто в целом мире не могло подарить мне утешение или тепло.
Я подумал о Милочке, лежащей в склепе в Новом Орлеане. Интересно, если бы я подошел к воротам склепа, то какой бы запах почувствовал – формальдегида или чего-то другого, мерзкого и отвратительного?
Я направился к старому кладбищу. Оказалось, что там слоняются гости, а Лолли разносит им шампанское. Никаких призраков над могилами я не увидел. Вокруг были только живые. Со мной о чем-то заговорили кузены Милочки, но я их не слышал, ибо в это время представлял, как поднимусь в спальню Папашки, достану из ящика стола пистолет, поднесу его к виску и нажму курок. «Если я сделаю это, страху придет конец», – крутилось в голове.
Тут я почувствовал, как меня обнимают невидимые руки Гоблина и он окутывает меня собою. Я словно почувствовал его сердцебиение и призрачное тепло. Для меня это было не внове. Но в последнее время такие объятия пробуждали во мне чувство вины. Только сейчас они показалось мне чрезвычайно своевременными.
И тогда ко мне вернулась эйфория – та самая дикая эйфория, которая впервые пришла, когда я, заливаясь слезами, покинул больничную палату Милочки.
Я стоял под дубом, гадая, способны ли печальные призраки кладбища видеть гуляющих здесь людей, и плакал.
«Пойдем со мной в дом. – Жасмин обняла меня за плечи и ласково повторила: – Пойдем, Тарквиний, пойдем».
Только в очень серьезных ситуациях наша экономка называла меня полным именем. Я последовал за ней, а она привела меня в кухню, велела сесть и выпить бокал шампанского.
Как всякий деревенский ребенок, я много раз пробовал и вино, и виски, но всегда понемногу. А в тот день, когда Жасмин ушла, я постепенно осушил целую бутылку.